М ногими скорбями такого рода Фортуна удручала меня всю мою жизнь. Ибо, не говоря о прочих моих бедствиях, я потерял пятерых детей при самых горестных для меня обстоятельствах, какие только возможны. Ибо я потерял всех пятерых порознь, в каждом случае единственное дитя, претерпевая этот ряд утрат так, что у меня никогда не рождалось дитя иначе как тогда, когда я был осиротевшим от другого. Так я всегда терял детей, не имея ни одного, чтобы меня утешить, и со свежим горем зачинал других.
Но я переносил с бо́льшей твёрдостью те горести, которыми терзался я один. Ибо мой ум, борясь с собственным горем, сошедшись как в единоборстве муж на мужа, равный с равным, оказывал крепкое сопротивление. Но больше я не выдерживаю одного-единственного противника, ибо горе на горькое горе множится, и я уже не могу вынести завершения моих бедствий, но, по мере того как плачет мой Викторин, я чахну, я таю вместе с ним. Часто я даже виню бессмертных богов и осыпаю Парок упрёками.1
Викторин, человек всецелой привязанности, кротости, искренности и безупречности,2 человек, к тому же приметный благороднейшими дарованиями, — быть так поражённым безвременнейшей смертью своего сына: было ли это в каком-либо смысле справедливо или честно? Если Провидение и впрямь правит миром, было ли и это правильно предусмотрено? Если все человеческие дела определены Судьбою, должно ли было и это быть определено Судьбою? Неужели, стало быть, не будет различия в участи между добрыми и дурными? Неужели у богов, у Судеб нет способности различать, какого рода человека лишить его сына? Какой-нибудь насквозь порочный и пропащий негодяй, которому самому было бы куда лучше вовсе не родиться, благополучно растит своих детей и оставляет их при своей смерти пережить себя.3 Викторин, человек безупречный, лишается своего любимого сына, тогда как было бы в высших интересах государства, чтобы как можно больше людей его рода рождалось. Зачем Провидение — да пропади оно! — если оно предусматривает несправедливо? Парки, говорят, называются так от слова «определять»: и это — определять правильно? Поэты приписывают Паркам прялки и нити. Конечно, ни одна пряха не была бы так извращена и неумела, чтобы прясть для тоги своего господина тяжёлую и узловатую пряжу, а для одежды раба — тонкую и нежную. Чтобы добрые люди поражались скорбью, тогда как дурные наслаждаются всяким домашним счастьем, — такую работу пряхи у Парок я считаю ни по весу, ни по мере не выполненной.4
Разве что, быть может, совсем иное заблуждение сбивает нас с толку, и по неведению фактов мы жаждем дурного, как будто оно нам на пользу, и, напротив, отворачиваемся от доброго, как будто оно нам во вред,5 тогда как сама смерть, что всем кажется тягостной, приносит отдых от труда, заботы и тревоги и, освобождая нас от этих жалчайших оков тела, переносит нас в те безмятежные и отрадные собрания душ, где обретаются все радости. Я скорее поверил бы, что это так, чем что все человеческие дела управляются либо вовсе без Провидения, либо таким, что действует несправедливо.6
Но если смерть скорее предмет для приветствия, чем для скорби, то чем моложе каждый её достигает, тем счастливее его надо считать и тем большим любимцем богов,7 ибо он тем скорее освободится от недугов тела и тем скорее будет призван наследовать привилегии освобождённой души. И всё же всё это, как бы ни было оно истинно, мало что значит для нас, тоскующих по нашим утраченным, и бессмертие душ не приносит нам ни малейшего утешения, поскольку в этой жизни мы лишены наших возлюбленнейших. Нам недостаёт знакомой походки, голоса, черт лица, вольного дыхания; мы скорбим над жалким лицом умершего, над сомкнутыми устами, закатившимися глазами, над краскою жизни, вовсе отлетевшей. Будь бессмертие души сколь угодно установлено, это будет темой для рассуждений философов, но никогда не утолит тоски родителя.
Но как бы ни были эти вещи установлены с небес, мне-то, право, для кого смерть так близка, они никак не могут принести сколько-нибудь длительного недоумения. Уничтожимся ли мы навеки, как . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . я некогда желал, под конец я не смог из-за горя и слёз. Теперь это даже мой любимый внук, которого я сам взращиваю в своём собственном лоне, — именно он-то всё больше и больше терзает и мучит моё сердце. Ибо в его чертах я вижу другого, которого я потерял, мне кажется, я вижу слепок его лица и воображаю, что слышу самое эхо его голоса. Вот картина, которую моё горе вызывает само собою. Но, не зная лица умершего ребёнка, я извожу себя, воображая, каков он был.
Моя дочь будет благоразумна, она обопрётся на любовь своего мужа, а он — лучший из людей. Он утешит её, смешивая свои слёзы и вздохи с её, говоря, когда говорит она, и молча, когда молчит она. Едва ли подобает мне, её престарелому отцу, утешать её; ибо было бы более подобающе, если бы я сам умер первым. И никакие песни поэтов или наставления философов не помогли бы так утолить горе моей дочери и смягчить её боль, как голос её мужа, исходящий из уст столь дорогих и сердца, столь близкого её собственному.
Утешение же своё я нахожу в том, что моя жизнь почти прожита, а смерть весьма близка. Когда она придёт, будь её приход ночью или днём, я всё же приветствую небеса, отходя, и что велит мне моя совесть, то и засвидетельствую,8 — что за долгий срок моей жизни я не был повинен ни в чём бесчестном, постыдном или преступном; за всю мою жизнь не было с моей стороны ни единого поступка скупости или вероломства, а напротив, много поступков щедрости, много дружбы, много доброй веры, много верности, предпринятых притом часто с риском для жизни. С лучшим из братьев я жил в величайшем согласии, и я радуюсь, видя его вознесённым добротою твоего отца на высочайшие должности и почиющим в дружбе вас обоих во всяком мире и безопасности. Почестей, которых я сам достиг,9 я никогда не жаждал добыть недостойными средствами. Я посвятил себя возделыванию своего ума скорее, чем тела. Я ставил стремление к учёности выше приобретения богатства. Я предпочёл быть бедным,10 чем обязанным чужой помощи, в худшем случае — нуждаться, чем попрошайничать.
В тратах я никогда не был расточителен, порой зарабатывал лишь столько, сколько хватало на жизнь. Я говорил правду усердно, я слушал правду охотно. Я считал за лучшее быть забытым, чем заискивать, молчать, чем быть неискренним, быть нерадивым другом, чем усердным льстецом. Малого я искал, не малого заслужил. По мере моих средств я услужил всякому. Достойные находили во мне более готового, недостойные — более донкихотствующего помощника. И если я находил кого-нибудь неблагодарным, это не делало меня менее готовым оказать ему вовремя все услуги, какие в моих силах; и никогда я не досадовал на неблагодарных . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Я страдал от постоянного и серьёзного нездоровья, мой дражайший Марк. Затем, поражённый горестнейшими бедствиями, я к тому же потерял жену, я потерял внука в Германии — горе мне! — я потерял моего Дециана.11 Будь я из железа, я не смог бы сейчас писать больше.
Я послал тебе книгу, которую ты можешь принять как представляющую все мои мысли.
Фронтон — Луцию Веру
165 г. н. э.
Моему господину Веру Августу.