Б оже мой! как я был потрясён, читая начало твоего письма! Оно было написано так, что я подумал, будто речь идёт о какой-то опасности для твоего здоровья. Затем, когда опасность, которую в начале твоей записки я принял за твою, оказалась опасностью для твоей дочери Фаустины, как преобразилось моё беспокойство! И всё же не просто преобразилось, а каким-то тонким образом немного облегчилось. Ты скажешь: неужели опасность для моей дочери показалась тебе менее важной, чем для меня самого? Могло ли так показаться тебе, который заявляет, что «Фаустина для тебя как ясный свет, как праздничный день, как близкая и дорогая надежда, как исполнившееся желание, как беспримесная отрада, как слава благородная и обеспеченная»? Я, право, знаю, что́ пришло мне на ум при чтении твоего письма, но почему оно так пришло, не знаю: не знаю, говорю я, почему я был более потрясён опасностью для тебя, чем для твоей дочери, — разве что, быть может, хотя дела равно плохи, всё же худшими кажутся те, что первыми достигают наших ушей. В чём, собственно, причина этого, ты скорее знаешь, ибо о природе и чувствах людей твоё знание несколько шире моего, и ты лучше усвоил свой урок. Будучи сносно вышколен моим наставником и родителем Афинодотом в тонком улавливании умом и применении иллюстраций и как бы сравнений вещей, которые он называл εἰκόνας [образами], я, думается, напал на следующее сравнение такого рода, чтобы объяснить тот факт, что перенос моего страха показался его облегчением, — что нечто весьма похожее происходит с теми, кто, неся тяжёлый груз на плече, переносит его с правого плеча на левое, так что, хотя бремя остаётся прежним, всё же перенос давления кажется даже облегчением.
Теперь, поскольку ты совершенно рассеял весь мой страх и тревогу последней частью твоего письма, в которой ты объявил, что Фаустине теперь несколько лучше,1 самое время для лёгкой и непринуждённой беседы с тобою о моей любви к тебе; ибо тем, кто избавлен от великого страха и опасения, обыкновенно дозволяется предаться небольшой игривости и легкомыслию. Я чувствую, как нежно я тебя люблю, столько же по весомым и серьёзным доказательствам, сколько и по многим пустякам. Каковы эти пустяки и какого они рода, я укажу.
Всякий раз, как «в мягких цепях дрёмы вокруг меня», как говорит поэт, я вижу тебя во сне, не бывает случая, чтобы я тебя не обнял и не поцеловал: затем, смотря по ходу каждого сна, я либо обильно плачу, либо охвачен какой-нибудь великой радостью и удовольствием. Это одно доказательство моей любви, взятое из «Анналов»,2 поэтическое и, конечно, сновидческое. Послушай другое, на сей раз сварливое и задиристое. Я порой бранил тебя за глаза в довольно сильных выражениях перед очень немногими из моих ближайших друзей. Было время, когда я это делал — когда ты появлялся в публичных собраниях со слишком серьёзным лицом,3 например, когда ты читал книги то ли в театре,4 то ли на пиру — а я тогда не воздерживался ни от театров, ни от пиров; в таких случаях я и называл тебя суровым5 и неразумным, а порой, ужаленный гневом, даже неприятным человеком. Но если кто-нибудь другой при мне находил в тебе изъяны с подобным же злословием, я не мог слушать его сколько-нибудь терпеливо. Так что мне легче было сказать это о тебе самому, чем терпеть, чтобы другие говорили о тебе что-либо дурное: точно так же я скорее ударил бы свою дочь Гратию сам, чем увидел бы, как её бьёт другой.
Прибавлю третий из моих пустяков. Ты знаешь, как во всех меняльных конторах, лавках, книжных прилавках, под навесами, в портиках, в окнах, всюду и везде выставлены на обозрение твои изображения — большинство из них, конечно, написаны довольно скверно и вылеплены или вырезаны в простом, чтобы не сказать жалком, стиле искусства, и всё же твоё изображение, сколь бы ни было оно карикатурным, никогда, когда я выхожу из дому, не попадается мне на глаза без того, чтобы я не разомкнул губ в улыбке и не размечтался о тебе.
Теперь, объявив перемирие моим пустякам и возвращаясь к серьёзному: это твоё письмо немало послужило тому, чтобы показать всю глубину моей любви к тебе, ибо я был более потрясён опасностью для тебя, чем для твоей дочери, тогда как в прочих отношениях я, конечно, желал бы, чтобы ты выжил ради меня, а твоя дочь — ради тебя, как и подобает. Но послушай, смотри не выдай меня и не явись свидетелем перед твоей дочерью, чтобы она не подумала, будто я люблю тебя больше, чем её; ибо есть опасность, что твоя дочь от этого обидится, ведь она дама серьёзная и старомодная, и, когда я попрошу её руки и ноги для поцелуя, как бы она не отдёрнула их с досады или не протянула их неохотно; а ведь её крошечные ручки и пухлые ножки я тогда, клянусь небом, поцелую с бо́льшим рвением, чем твою царственную шею и твои честные и весёлые уста.
145–147 гг. н. э.
Моему наставнику.